ОТКРЫТАЯ  ПОЛИТИКА
№ 11/12. - С. 76-81 - 1996

© Т.В. Антонова

ДУХ МИЛЬТОНА В РОССИИ

Т.В. Антонова

Антонова Татьяна Викторовна - доктор исторических наук,
работает на кафедре отечественной истории
в Московском государственном открытом педагогическом университете.

Политический памфлет, названный Мильтоном по аналогии с Areopagiticos древнегреческого писателя Исократа (348 г. до н.э.), был первой публичной защитой свободы печати. В его силлогизмах легко обнаруживаются три главных аргумента против цензуры: во-первых, она - дитя инквизиции, то есть той политики, которая, будучи отвергнутой европейской Реформацией, уже пережила свое время; во-вторых, цензура обречена быть бесполезной, ибо слово сильнее, а запрет его может быть лишь временным и условным; наконец, в-третьих, не побеждая зло, цензура все же способна нанести непоправимый ущерб науке, истине и даже власти.

Альтернатива Мильтона - не безнаказанность, не анархия слова, а закон, взыскивающий строго, но разумно. Свобода печати, следовательно, это ответственность, но не перед правительственным или церковным цензором, способным на произвольное, переходящее в диктат толкование слова, а перед законом и судом.

Автор "Ареопагитики" хотя и не дожил, но, бесспорно, приблизил великое событие английской истории - отмену цензуры. Это произошло в 1695 г., после второго изгнания Стюартов, при короле Вильгельме Оранском, когда парламент отменил действие цензурного акта (licensing act) и был установлен порядок цивилизованного, посредством закона и суда, разрешения претензий к печати со стороны власти, общества или частных лиц. Постепенно сложилась и усовершенствовалась в деталях саморегулирующаяся система взаимоотношений власти и печати. Тон прессы, ставшей четвертой властью, стал сдержанным и спокойным настолько, что "иностранцы, не смеющие напечатать слова относительно своего правительства", не могли понять, "каким образом самая свободная печать в Европе в то же время самая скромная" (Т. Маколей. History of England. 1855.IV). Опыт Англии подтвердил историческую правоту Мильтона, а его "Ареопагитика" приобрела всемирную известность как слово истины и "трофей свободы".

В России Мильтон был востребован через двести с лишним лет, когда просвещенное властью общество вступало в необратимый конфликт с цензурой и когда русские писатели уже не могли утверждать вслед за А.С. Пушкиным: "Что надо Лондону, то рано для Москвы".

Первые его симптомы проявились, конечно же, раньше, в век Екатерины II. Любопытно, что императрица вполне по-европейски могла судить о преимуществах свободы печати. Составленный ею по парадигмам Ш. Монтескье "Наказ" (1765) гласил, что "слова несовокупны с действием", а наказания за сочинения имеют "ту опасность, что умы почувствуют притеснение и угнетение; а сие ничего иного не произведет, как невежество, опровергнет дарование разума человеческого и охоту писать отымет".

Через 20 лет (1783) она подписала указ "о вольных типографиях", где гарантировала своим подданным, всем частным лицам, право "заводить оные, не требуя ни от кого дозволения, а только давать знать о заведении таковых Управе Благочиния".

Однако идеология европейского Просвещения для российского самодержавия все же была плодом с чужого дерева. Вскоре царица повелела московскому главнокомандующему Брюсу усилить бдительность в отношении книг, "в коих какие-либо колобродства, нелепые умствования и раскол скрываются". Первой жертвой власти стал Н.И. Новиков. Окончательно же все поставил на свои места 1790 год, второй год французской революции. Тогда была учреждена новая полицейская должность - цензора и состоялся первый процесс над светской книгой - "Путешествием из Петербурга в Москву" А.Н. Радищева.

Императрица восприняла "Путешествие" как компромат на власть: "Сочинитель оной ищет всячески и выищивает все возможное к умалению почтения к власти". К таковым "находкам" были причислены и прозвучавшие почти по-мильтоновски рассуждения Радищева о цензуре:

"Ни в Греции, ни в Риме, нигде не находим примера, чтоб избран был судия мысли, чтоб кто дерзнул сказать: у нас клеймится разум, науки и просвещение, и все, что без нашего клейма явится в свет, объявляем заранее глупым, мерзким, негодным. Таковое постыдное изобретение предоставлено было христианскому священству, и цензура была современна инквизиции...

Правительство, признав полезность книгопечатания, дозволило оное всем; но еще более, дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило цензуру или присмотр за изданиями Управе Благочиния. ...Но и сия цензура есть лишняя..."

Государыня прокомментировала эти пассажи как "опорочивание цензуры книг" с целью "убавить" любовь и почтение к царям. Уличив Радищева в замене цензурованных страниц на нецензурованные, суд, как известно, приговорил писателя к смертной казни четвертованием, замененной на ссылку в Сибирь "на десятилетнее безысходное пребывание". Такова была рефлексия "просвещенного абсолютизма" на успехи им же поощренного книжного дела и журналистики, на распространение им же импульсированной идеи свободолюбия.

При Александре I, воспитанном республиканцем Лагарпом, русская власть в начале нового столетия демонстрировала принципиально иное поведение в отношении к печати. В делах цензуры был наведен правовой порядок, и поле ее деятельности, хотя и расширялось предварительным чтением рукописей, должно было войти в границы закона - первого цензурного устава (1804). В определении предмета цензуры законодатель руководствовался не охранительно-полицейскими соображениями, а мыслью о поддержке "истинного просвещения ума и образования нравов". Цензуре же предписывалось не допускать только то, что этому не соответствовало. Устав вводил "механизм" сдерживания ретивого цензора от произвольного толкования сочинения: "...когда место, подверженное сомнению, имеет двоякий смысл, в таком случае лучше истолковывать оное выгоднейшим для сочинителя образом, нежели его преследовать". Создавалась иллюзия союзнических отношений цензуры и литературы.

Но образ просвещенного цензора ("Мнений не теснит и разум терпит он") остался мечтой либерального царя и великого поэта, воспевшего "прекрасное начало" его дней. Судьба русской литературы оказывалась в руках совсем другого персонажа, повседневно досаждавшего писателям:
 

"А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь;
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом".

(А.С.Пушкин. Послание к цензору. 1822)

Цензурные уставы Николая I указывали на то, что самодержавная политика развивается в направлении, обратном западному прогрессу, назад от Мильтона. Это просматривается в запрещении "вольнодумных" сочинений, "наполненных бесплодными пагубными мудрствованиями", в монополии власти на обсуждение вопросов текущей политики. Журналистике и литературе были указаны жесткие пределы, которые вряд ли дали бы состояться ее "золотому веку", если бы она не нашла способов их обходить. Цензура и в эту эпоху не достигала искомого эффекта. Ее разросшийся аппарат допускал сбои, не справлялся с заданным режимом, устав подкреплялся многочисленными инструкциями и распоряжениями.

Именно в этот момент русской истории журналисты различной политической ориентации, от Н.Г. Чернышевского до М.Н. Каткова, проявили несвойственную им в отношении других вопросов солидарность, признав за "великое искомое современной России" освобождение печати от цензуры.

Первой общей акцией журналистов в защиту свободы слова стала адресованная правительству коллективная записка 1861 г. За критикой цензуры в ней следовала мысль об универсальном значении печати, которая не "есть принадлежность какого-либо класса людей, какой-нибудь клики", так как "в печати могут высказываться... мнения лиц, принадлежащих к различным общественным средам... и государственный человек, и ученый, и помещик, и торговец, и чиновник, и военный человек, все специальности, все занятия, все роды жизни и деятельности". Поэтому, утверждали авторы записки, свобода печати столь же выгодна власти, как и литературе, она "есть единственный способ предупреждать возможность того, что составляет главные основания всех опасений".

Феномен временного взаимодействия различных журналистских "партий" проявился и в популяризации петербургскими и московскими изданиями опыта Англии и постулатов "Ареопагитики". Слово Мильтона экстраполировалось на русскую ситуацию начала 1860-х годов с расчетом воздействовать и на общественное мнение, и на правительство Александра II, приступавшего тогда к цензурной реформе.

Читатели "Современника" узнавали о том, что в Англии, в стране свободной журналистики, "делам книгопечатания не придается никакого специального значения или исключительного положения" и что там "достаточно для общественной и частной безопасности прилагать к делам печати те самые законы, которые прилагаются вообще ко всяким делам". На страницах "Библиотеки для чтения" публиковались отрывки из "Ареопагитики" и трактата Дж.Ст.Милля "О свободе".

Журналисты требовали заменить всесильную тайную инструкцию точным и четким законом и не отказывались от ответственности перед ним, признавая, что "свобода слова не есть свобода сквернословия".

Вместе с тем в журналистских кругах наблюдалось и некоторое разномыслие, когда речь заходила о возможности свободы печати в России. Одни допускали вероятность прямого заимствования чужого опыта и спорили с теми, кто полагал, что Англия есть плод собственной почвы, неудобной к перенесению на другую. "В давние времена Англия мало отличалась от Франции, и ее настоящее устройство не более как естественное развитие общих многим странам зачатков", - возражал этому доводу публицист "Русского вестника". Но спор все более уходил в область вопроса о форме власти. При этом западнически ориентированная журналистика доказывала существование прямой зависимости положения прессы от политической системы, славянофильская ("День" И.С. Аксакова) и почвенническая (журналы Ф.М. и М.М. Достоевских "Время" и "Светоч" Д.И. Калиновского), напротив, эту зависимость отрицали.

И.С. Аксаков говорил о свободе слова как естественном, изначальном, не требующем конституционных гарантий праве личности, даже рассматривал ее саму в качестве гаранта стабильности любой системы, будь то парламентская монархия или русское самодержавие. "Английский парламент, - писал он, - не был бы тем, что он есть, без английской прессы".

Ему парировали К.Н. Бестужев-Рюмин и К.К. Арсеньев на страницах "Отечественных записок": "Мы совершенно согласны с "Днем", но мы не знаем только, достигла бы такого могущества английская пресса без английского парламента? Нам все сдается почему-то, будто эти два учреждения одно без другого не полны"; "свобода печати сделалась необходимым дополнением государственного устройства Англии, посредником между правительством и народом, ораторскою трибуною для лиц, лишенных голоса в парламенте".

То же утверждал и М.А. Антонович в "Современнике": "Пресса не может пользоваться ни большей свободой, ни большим стеснением против тех, какими пользуются в государстве все остальные политические, гражданские и общественные функции. Как бы законодатель ни изменял теоретически положение прессы, оно на деле придет в уровень и равновесие с общею высотою государственной и общественной жизни; в ином положении она и не может держаться устойчиво, потому что не будет иметь опор и гарантий в общем строе государства и общества".

В то же время именно Аксаков нашел уникальный способ выразить на языке юриспруденции формулу свободы слова. 30 мая 1862 года в газете "День" был опубликован проект цензурного устава , в котором само понятие цензуры отсутствовало. Первая статья проекта декларировала свободу печатного слова как "неотъемлемое право каждого подданного Российской империи, без различия звания и состояния". Полицейские правила должны были заменить концессионный порядок регулирования книгоиздательского процесса на регистрационный: "Каждый желающий открыть типографию обязан получить на оное свидетельство от местной Городской Думы... с уплатою пошлины (не свыше 100 р.) в пользу волости или города". Нарушившие закон о печати могли преследоваться только судебным, а не административным порядком. Судебная процедура не могла состояться без участия присяжных.

При попытке найти конкретное законодательное решение цензурного вопроса в России Аксаков как бы отстранялся на время от своего убеждения в том, что свобода слова не нуждается во "внешней", политической свободе, за которой "гонялся" Запад и которая есть "духовное рабство". В конце концов он признавал необходимость гарантий для свободы печати со стороны власти (русского самодержавия) и равного для всех закона.

Англофильские инициативы русской журналистики не находили, однако, прочной поддержки в высших правительственных кругах. Цензурная реформа раскручивалась совсем не по мильтоновскому сценарию. Александру II, как в свое время и Екатерине II, представлялось, что главным источником смуты в обществе является печать, развращающая умы читателей нелюбовью к власти. Поэтому в его намерения не входило отменить цензуру, а совсем напротив, добиться того, чтобы она стала работающей. "Я все-таки желаю, чтобы цензура сохранилась, и не разделяю мнение тех, которые желают ее уничтожить. Лучше предупредить пожар, чем потом гасить его", - пояснял император.

Совершенно естественно, что при такой вот заданности цензурная реформа обещала углубление конфликта власти и литературы. Это понимали и те, кто в эпоху "великих реформ" представлял либеральное крыло высшей бюрократии, так называемую партию "красных", группировавшуюся вокруг главного "двигателя политической новизны", брата царя великого князя Константина Николаевича. В отличие от многих людей власти ему был свойствен вполне западный взгляд на проблему печати.

Тех же позиций придерживался А.В. Головнин, секретарь (в 1850-1859 годах) Константина Николаевича. В январе 1862 года он занял пост министра народного просвещения и по должности курировал цензуру, в отношении которой не имел двух мнений.

Цензурная реформа, чтобы стать адекватной принципам освобождения, провозглашенным 19 февраля 1861 года при отмене крепостного права, должна была бы, по мнению Головнина, заменить предварительный контроль цензоров взысканиями по суду. Но ему не составило труда очень скоро убедиться в несовпадении этого взгляда с мнением императора. Поэтому его участие в подготовке цензурной реформы свелось к тактике лавирования между двумя противостоящими силами - самодержавной властью с ее устойчивым недоверием к прессе и общественным мнением, настаивавшим на либерализации законов о печати. Он стремился гасить раздражение высшей власти в отношении печати и сдерживать радикализм печати в отношении власти. Нарушение этого баланса могло, по его представлениям, пагубно отозваться на результатах реформы. Но усилия Головнина не оправдались. Приходилось "делать шаги назад". Один из современников назвал его действия попыткой "угождать одновременно двум различным богам: так называемой свободе слова и личным интересам и взглядам высших правительственных лиц". Неблагоприятным был и политический фон лета 1862 года: петербургские пожары, в которых упрекали нигилистически настроенную молодежь, распостранение прокламации "Молодая Россия" с призывом к физической расправе над помещиками и "партией царя"; не прекращалась агитация "Колокола"; волнения в Западном крае (Царстве Польском) грозили перерасти в восстание. Все это по давно, и не только в России, выявившейся закономерности подпитывало конфликт власти и прессы, на которую консерваторы всегда указывали как на первопричину всех неурядиц в стране.

В конце концов сопровождавшееся многими скандалами управление Головнина делами печати закончилось его прошением о передаче цензуры вместе с проектом нового устава министру полиции П.А. Валуеву. Но, по сути, эта рокировка была со стороны Головнина признанием невозможности провести либеральные начала в цензурной политике.

Завершенная Валуевым реформа цензуры (закон 6 апреля 1865 года) сохранила николаевский устав 1828 года, дополнив его приложением к статье 4, которым частично менялся порядок цензурования периодики и книг в двух городах империи - Москве и С.-Петербурге. Столичная пресса могла появиться в свет без предварительного просмотра цензором, но при условии уплаты залога и разрешения (не регистрации!) министра внутренних дел. Аппарат цензуры не был затронут изменениями или сокращениями. Министр получил право дважды предостерегать журналы и газеты в случае обнаружения им "вредного направления", третье предостережение означало автоматическое приостановление издания на срок до шести месяцев. Возобновление его требовало особого разрешения министра. Единственной "льготой" для деятелей печати стало положение закона о судебном преследовании "бесцензурных" изданий, гарантирующее их публичную защиту и обвинение по судебному решению.

Практика применения этого закона обернулась попыткой избегать судебной процедуры и решать дело о "вредных" изданиях с помощью более привычных административных мер.

Реакционные тенденции в политике нарастали, и в таких условиях русской журналистике ничего не оставалось, как вновь идти по кругу мильтоновских доказательств.

Теперь Мильтон требовался ей уже как средство обороны от "грозного в самом себе" государства, его цензурных чиновников и всесильного министра внутренних дел. Мильтон помог выдержать паузу. Но при очередной попытке власти в конце 1870 - начале 1871 года пересмотреть цензурный устав вновь зазвучало требование журналистики отменить предварительную цензуру, устранить "препятствия, которые затрудняют свободную борьбу мнений". Однако пересмотр устава не состоялся. Готовившая его комиссия кн. С.Н. Урусова допустила некоторый либеральный крен от линии правительства. В это же время проходил громкий политический процесс по нечаевскому делу, который дал повод вновь обвинять печать в распространении революционного нигилизма. Царь предпочел проекту Урусова вовремя подоспевшую инициативу генерала Тимашева. В 1872 году с его подачи были утверждены "Дополнения" к закону 6 апреля 1865 года, в результате чего единственная льгота печати - судебная юрисдикция - была заменена "усмотрением" Комитета министров.

Ситуация мрачнела год от года. Росла статистика предостережений прессе. В 1877 году Тимашев объяснился с журналистами, адресовав им грозные предупреждения императора:

"Дело в том, господа, что направление печати безусловно патриотическое, но, к сожалению, вместе с тем в ней преобладает весьма дурное направление ложно понятого патриотизма. ...при всей своей благонамеренности наша печать действует враждебно интересам правительства, возбуждая общественное мнение в Европе. Скажу еще больше: большинство русских органов является прямым подспорьем враждебной нашей политике...

Неужели вы думаете, что газетная статья в состоянии изменить даже на одну йоту мысли, желания и настроения Государя?

Никогда и ни в каком случае!"

Преемник Тимашева Л.С. Маков вновь продемонстрировал силу власти, заявив: "Периодической прессе нашей не может быть предоставлено право на возбуждение и обсуждение изменений в коренных законах государства... Следовать как на буксире за публицистами и газетами в государственных преобразованиях несовместно с достоинством самодержавной власти".

С приходом во власть гр. М.Т. Лорис-Меликова в феврале 1880 года журналистика пережила новую оттепель и обрела надежды на отмену предварительной цензуры и системы административного преследования. Но 1 марта 1881 года не позволило состояться либеральным проектам графа. Его оппонент К.П. Победоносцев мог торжествовать. Столичную печать, эту, по оценке Победоносцева, "самую ужасную говорильню", разносившую "во все концы необъятной русской земли хулу и порицание на власть", ждал закон 27 августа 1882 года, вернувший ее статус к состоянию до 6 апреля 1865 года.

Но реализовать свои угрозы в полном объеме власть все же не могла, поскольку существовали частные издания и отсутствовала государственная монополия на печать. Поэтому ее отношения с прессой перешли в состояние позиционной войны, в которой не было ни победителей, ни побежденных до тех пор, пока не грянул 1905 год. Тогда власть уступила, чтобы не потерять большее - "целость и единство державы нашей". Манифест 17 октября 1905 года даровал "населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, свободы слова, собраний и союзов".

На втором году революции русская интеллигенция помянула цензуру перепечаткой "Ареопагитики" в переводе Н.Л. Тиблена 1868 года. Ее осуществили три книгоиздательства - "Светоч" в Петербурге, Гронковского в Казани, фирма "Посредник" в Москве. В 1907 году вышел в свет полный перевод "Ареопагитики"', с комментариями и предисловием, в котором, между прочим, подчеркивалась мысль о неустаревающем значении для России седых истин Мильтона *.

* Мильтон Дж. О свободе печати (Ареопагитика). Полн. пер. с англ. под ред. П. Когана, с предисл. А. Рождественского. Изд. С.Скирмунта. М.,1907. Серия научносоциальная. № 2.


Воспроизведено при любезном содействии
Института научной информации по общественным наукам РАН
ИНИОН



VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!